Чтобы оправдаться, доказать, что он - это он, ему крайне нужны были документы, которых у него решительно никаких не сохранилось. Не было и свидетелей - сослуживцев, соседей, родственников. Сразу после освобождения из плена он съездил в Витебск, побродил по его развалинам - на месте дома, где он родился, в человеческий рост вымахали лопухи. Не сохранилось и переулка возле Суражского шоссе, где он жил. Его прошлое оказалось безнадежно отсеченным от его нынешней жизни, хоть начинай жизнь сначала. Если бы это было возможно.

Он пережил, казалось бы, все: тяжелое ранение, унижение плена. Изнемогая от непосильного труда в угольных штреках Рура, изо всех сил старался держаться, не надломиться, не свалиться в небытие. О родине он думал немного, знал: родина для него уже перестала быть матерью, а после плена наверняка станет мачехой. Родной матери у него давно не было, отца тоже. Сослуживцы по большей части полегли на белорусских полях в сорок первом. Но он надеялся, что где-то живы две его самые родные души - жена и дочь, и эта надежда согревала его, была для него спасением. Надо было только стерпеть, выжить, дождаться...

И вот дождался. Очной ставки.

В камеру принесли завтрак - железную миску перловки, к которой он не притронулся. Ходил из угла в угол, чтобы как-нибудь совладать со все более охватывающим его беспокойством. Четверть часа спустя в камеру заглянул выводной: "Ну, ты будешь есть или забрать?" Он только махнул рукой. Он с нетерпением ждал следователя, который пришел лишь к полудню.

Весело переговариваясь у входа с начальником гауптвахты, немолодым старшим лейтенантом технической службы, Терехин кивнул выпущенному в коридор арестанту и вывел его на улицу. Привычно прихрамывая, Булавский покорно шел за капитаном. С нагретой полуденным солнцем улицы они скоро свернули в крохотный скверик, на углу которого скучающе приткнулись к бордюру две деревенские бабки с раскрытыми торбочками подсолнечных семечек.



17 из 22